Впрочем, тебе все равно.
А невидимая рука, еще миг назад сжимавшая твое плечо, рвет в вышине обертки карточных колод, и вслед тебе, в пасть бездны, сыплются крылышки тропических бабочек, атласные листья, цветной снегопад: алые ромбы, багряные сердца, аспидно-черные острия пик и кресты с набалдашниками по краям...
Красное и черное.
Кровь и угли.
...проснулась.
Простыни, нагретые за ночь, сбились вокруг в тесное, уютное гнездышко. В таком и подобает спать солидной даме, женщине... ну, скажем, средних лет; человеку с положением в обществе.
А мужу подобает спать в отдельной спальне, что, собственно, муж и делает.
Помнишь, Княгиня? — ты лежала с открытыми глазами, глядя в потолок. Алебастровая белизна казалась экраном модного синематографа «Меркурий»: сейчас невидимый механик (невидимый? опять?!) запустит свою машинерию, волшебный луч прорежет мрак, и начнут бежать по чистому полю: дни, годы, друзья, враги...
Подумалось невпопад: сегодня Феденька должен вернуться из Полтавы. Непременно заедет сюда, в Малыжино. Непременно. Похвастаться: фабрикант Крейнбринг, известный меценат, обещался субсидировать издание нового сборника стихов Федора Сохатина. За малую мзду — упоминание фамилии Крейнбринга на титульном листе, да еще посещение модным поэтом салона госпожи Крейнбринг.
Небось, ворчать станет Феденька: надоели. Влажные глаза поклонниц — надоели; рукоплескания — надоели; «Автограф! весьма обяжете!..» — хуже горькой редьки.
Лжет господин сочинитель. И сам знает, что лжет.
Он без этого жить не может.
Ты ведь сама видела, Княгиня: филармонический зал, ряд за рядом, встает, захлебывается овацией, и высокий мужчина во фраке кланяется на авансцене, прикладывает ладонь к сердцу, а лицо у мужчины — не лицо, зеркало.
Отражается в зеркале многоликий зал.
Наполняет душу всклень, с краями.
Дрогни — прольешь.
«Бис! браво!.. господа! господа! — второй Надсон!..» А Феденька смотрит в кипящую бездну, в голодные глаза тех, кто готов вознести его на гребне волны, перед тем, как обрушить в забытье; смотрит властно, с беззвучным приказом, и бездна затихает неофитом у ног пророка, едва спокойный голос с легкой хрипотцой начинает — мимо нот, лишь слегка поддерживая себя ритмом гитары:
— Внемли тоске в ночной тиши
Пустого сада.
Она — отрада для души,
Она — награда
За все смешные мятежи,
За все святыни,
За горечь лжи, за миражи
В твоей пустыне...
Ты сидела в ложе, уронив руки на бархат обивки; Княгиня, ты не понимала, искренне недоумевала: откуда? Тебе ведь так не суметь, правда?! — вскользь, отстранясь ото всех и вся; чуть старомодно, позволяя себе больше, чем положено нынешним Пьеро с лицами, уставшими от лжи и пудры, с их отточенными ассонансами, парадоксами рифм, превращающих стихи в оргию созвучий... Немного это походило на манеру Фиры-Кокотки, твоей «крестной», восемь лет назад умершей в Женеве от апоплексического удара: придыхание в конце строк, смешное, слегка напоминающее волчий вой, но в то же время жутковатое — пауза, и до боли в висках вслушиваешься: неужто впрямь — волки... стая по следу...
...За ужас помыслов благих —
Щебенки Ада;
За трепет пальцев дорогих,
За боль распада...
После концертов он смеялся, шелестя в уборной цензорскими справками «касательно естественных причин успеха, а также отсутствия эфирного воздействия». Джандиери к этим справкам не имел касательства: честно заработаны. Ты это знала лучше прочих — ученик до выхода в Закон не имеет права на «эфир», а решившись самовольно, без надзора и присутствия рядом «крестного», будет по меньшей мере три недели страдать бледной немочью.
Да, ты знала.
Что же он сможет, друг-Феденька, когда Закон откроет ему свои двери?!
И кого видишь ты, глядя сквозь него: себя? да, себя... немного — Фиру... но почему — кого-то еще?
Многих? разных?
Разве так бывает?!
— За плач вблизи и бой вдали,
За соль на раны...
И слово странное «внемли»
Не будет странным...
Ничего не проявлялось на экране потолка.
Ничегошеньки.
Спрашивай, не спрашивай — жди ответа, как соловей лета...
Ты встала, накинула на плечи шелковый пеньюар. Мужнин подарок, к третьей годовщине свадьбы. Прошла к трельяжу, легко опустилась на мягкий пуф; всмотрелась в зеркальную гладь, окруженную шаловливыми Купидонами, словно воспоминание о Феденькином триумфе мимо воли толкнуло тебя на этот поступок.
Помнишь?
— ...не надо тебе на мне жениться. Глупости это все. Ты сейчас на меня сквозь стекло глядел, а другие — они на тебя, как на стекло, смотрят. И видят за Федькой-стеклом — меня. Старую, злую; умную. Жизнью битую. Разную. Просто они слепые. Они думают, что это все ты: и стекло, и за стеклом. Оттого ты им нравишься, оттого зовут к себе. Ведь зовут, да?
Думала ли, — старая? да! злая? да! битая? да!!! — что доведется вглядываться в собственного «крестника», в Федьку Сохача, влюбленно пытаясь увидеть сквозь него иные тени? Себя? да! — но ревность люта, как преисподняя: откуда другие?!
За ним? за ТВОИМ?!