Отец Георгий проводил отрока взглядом: сам болтун-певчий интересовал священника в весьма малой степени, просто с мыслями собирался.
Теснило в груди: сердце все чаще давало о себе знать.
— Иное спрошу, владыка: откуда тело знает, как болезнь врачевать? Станешь исцеляться вместо лекарств подкупом, шельмованием, начнешь мошенничать с самим собой — в одночасье помрешь. У тела свой закон, у болезни свой — беззаконие.
— Вот! вот... В эфирных ли воздействиях болезнь сокрыта? От них ли человечество само себя врачует, не думая, не понимая, одним лишь внутренним законом?!
— Нет, владыка. Полагаю, что нет. Испокон веку непонятное пугало, но не убивало; так и здесь. Магия — не болезнь. Из магии, из желания достичь результата путем самостоятельного действия, вся наша наука выросла — как росток из семени. Мы же не сажаем в острог хирургов? ботаников? агрономов?! А ведь покажи их действия голому дикарю-язычнику с острова Вату-вара — сочтет магией!
— Сочтет. Всенепременно. По-твоему выходит, не в самой магии причина отторжения? Не она — болезнь, которую тело лечит?
— Нет, владыка. Не она. Оболочка для болезни; не само зло.
Со стороны набережной потянуло дымком: монахи жгли листья на склонах. В горле запершило; отец Георгий стал кашлять — долго, надсадно, удивляясь приступу.
По-прежнему с закрытыми глазами, преосвященный Иннокентий потянулся, легонько хлопнул обер-старца по спине.
— С-с-спасибо... — просипел отец Георгий, восстанавливая дыхание. — Простите, владыка...
— Кашляй, кашляй на здоровье. Тело бренно, едино душа бессмертна есть. Хотя знаешь: мне иногда кажется, что ты не взаправдашний. Придуманный. И кашляешь вроде, и со мной сидишь, лясы точишь; и ряса на локте протерлась. Ну да, ну да... ясное дело: стареет владыка, дитем сущим сделался. Сущеглупости зрит.
Иннокентий вздохнул; кряхтя, поднялся.
— Ладно, иди. После домолчим.
Сделав шаг, другой, владыка остановился.
Кинул через плечо, не глядя:
— Вчера твоего ходил смотреть... как вы говорите? крестника, прости Господи? На тебя похож. Тоже ненастоящий. Отец келарь докладывал: пример монашеству, ходячий кладезь добродетелей, одна беда — глаза шибко умные. Раздражает братию. А я на твоего смотрю, и тебя вижу. Для того и позвал: сравнить. Скажи мне на милость: отчего так? зло ли сие есть? добро?! Ведь сын на отца меньше походит! А ты с ним видишься раз в год, по обещанию... я справлялся. Эх, понять бы... пока Линчи повсеместно воду не выплеснули, с младенцами-то...
И ушел, не став ждать ответа.
В шепоте осени; маленький, сухой человечек.
Отец Георгий зачем-то ковырнул ногтем скамейку, загнал занозу и, сунув палец в рот, двинулся к воротам.
Правда прямодушных спасет их,
а беззаконники будут уловлены беззаконием своим.
Книга притчей Соломоновых
Есть тайная прелесть в провинции. В ее дородной медлительности, ярком румянце щек, исчерна-густых, не тронутых пинцетом бровях, в полнокровной улыбке; в запаздывании по отношению к блестящим столицам-туберкулезницам, в отставании моды, в несоответствии времени — провинциальное «сейчас» в некоторой степени больше «вчера», чем «сейчас».
А совпадения... эти иглы в сердце...
Бог с ними, с совпадениями.
Ведь ты помнишь, Рашка... да что там помнишь, когда непосредственно видишь перед собой: десятки, сотни шандалов, канделябров, свечных розеток из старого серебра — и всюду истомой тает нежный воск, всплывая по предсмертному воплю фитиля, отдаваясь огню со страстью и негой безнадежности.
С открытой верхней галереи захлебываются гобои, гнусаво плачет фагот, скрипки искупают все грехи мира, опираясь из последних сил на мрачное плечо контрабаса — вальс мсье Огюста Бернулли, слегка подзабытого властителя душ, кружит головы, кружит тела... о, раз-два-три, раз-два-три, и неважно, что вальс уже давно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно неважно, потому что скрипки... и гобой... и шелест, шуршание шелка — чш-ш-ш, не мешайте...
Тебе совершенно не хотелось работать.
С самого начала.
Еще когда подымалась по карарскому мрамору лестницы, сплошь устланной винно-красными коврами; еще со входа в длинную, просторную залу, чьи колонны венчались капителями в форме лепестков нарцисса; еще с золоченых, чертовски неудобных кресел, куда едва ли не силой усаживали почетных гостей.
Джандиери садиться отказался. С самого начала он встал за креслом начальницы института (за левым плечом! левым...), ведя легкую беседу; да там и остался, когда парадно одетые облав-юнкера стали один за другим входить в залу, направляясь к вам для поклона.
Ты отвечала легким кивком, приклеив дежурную улыбку.
Ты была не здесь.
«Княгинюшка!..»
Некогда румяное, живое, а сейчас наспех вылепленное из грязного воска, лицо Короля жалобно сморщилось. Свечной огарок, не лицо.
«Довелось... свидеться...»
Прямо над головой, на площадке с перилами, основанием которой служили две крайние колонны, расположился оркестр под руководством дирижера Колниболоцкого — известного также виолончелиста, коему один из князей Голицыных, Николай Борисович, завещал свой многотысячный инструмент работы Страдивари. Не видя музыкантов, ты макушкой чувствовала: вот они, стая воронья во фраках! Да, несправедливо; да, оркестранты не виноваты в дурном расположении духа некоей Эльзы Джандиери, чей характер изрядно подпорчен каторгой и «скелетами в шкафу»; но что поделать?!