Только Федька, пиита хренов, властитель душ, стоит с раскрытым ртом.
Ага, закрыл.
Ну и молодец.
...а пока господин полковник спускаться изволили, для полной, так сказать, компании, пока его видно не было, вдруг — невпопад, поперек, не в масть! — получилось вот так:
— ...значит, вскоре будет горе. Станем плакать.
Разведем беду руками. Обожжемся.
Под ногами искореженная слякоть
Обижает палый лист — багряно-желтый,
Он в грязи нелеп и жалок. Грай вороний
Пеплом рушится на голову. В овраге
Обезумевший ручей себя хоронит,
Захмелев от поминальной, смертной браги.
Значит, осень, —
Та, что ничего не значит,
Стертым грошиком забытая в кармане.
Если я еще не кончен — я не начат;
Если я не стану верить — не обманет...
Это тоже чужое? краденое? дареное мимоходом?! тогда почему — болит?!
А, вот и господин полковник.
Не глядя, сердцем слышно: где-то далеко, внутри, струна сорвалась с пальца... тише, еще тише... тишина.
Тишина — ты моя?.. ну хоть ты — моя?!
...мгла послушно расступилась, и, наверное, даже не потому, что господин полковник нес в руке керосиновую лампу.
Донес.
На столик поставил.
Одетый в слегка приталенный шлафрок голубого атласа, почти того же цвета, что и форменный мундир, подпоясавшись алым кушаком с кистями, — несуразно-ярким пятном Джандиери стоял в круге теплого, домашнего света, и из-за шуток этого света, боязливо притворявшегося в ночи случайным гостем, из-за теней, еще остававшихся до поры уверенной в себе темнотой, непокрытая голова Джандиери вдруг показалась Федору совершенно белой. Седой, как лунь, старик стоял напротив, вырядившись для форсу весенним павлином, стоял и ждал прихода незваной гостьи, перед которой бессильны армии и законы.
Тыльной стороной ладони Федор вытер глаза. Смахнул невесть откуда возникшие слезы; и все вернулось на круги свои. Свет, тени, явление господина полковника народу. Убралась прочь призрачная седина... убралась? осталась. Вон, виски совсем седые. И бакенбарды — наполовину. Блестят серебром, рождественской канителью.
И в усах, в рыжей щеточке, блестки запутались.
— Доброе утро, господа. Или правильнее будет: покойной ночи?
Никто не ответил.
Зачем?
— Понимаете, господа... Эту кашу заварил я. Пусть не один я, пусть каша заваривалась со многих концов; пусть отец Георгий спишет кашу на Божий промысел, а я, как убежденный фаталист, на неизбежность рока-фатума. Какая разница? Просто без меня ваш... э-э... ваш консилиум будет неполным. Есть возражения?
Возражений не было.
Эту кашу, от треклятого Брудершафта до сегодняшней (или правильней будет — сего-нощной?) тяжбы с Духом Закона, заварил в Мордвинске упрямый и гордый полуполковник Джандиери.
Все правильно.
— Сейчас я понимаю: пытаясь ускорить процесс, я и мне подобные в первую очередь расшатали сложившуюся систему. Вывели из равновесия; качнули остановленный маятник, и время пошло. Каша заварена, осталось расхлебывать. Кое-кому из моих коллег проще: они свое отхлебнули сполна. Теперь им все равно. Полковнику Куравлеву, бывшему начальнику училища; генералам фон Гафту, товарищу Дорф-Капцевича, и Абуталибову — им, господа, вы не имели честь быть представлеными!.. Ротмистру Земляничкину, с коим вы столкнулись в «Пятом Вавилоне»... многим. Им легче; их больше ничего не тревожит. В отличие от меня, господа.
Сигарный огонек описал замысловатую петлю. Выждав паузу, господин полковник глубоко затянулся, окутался сизым облаком дыма. Сильные пальцы левой руки скользнули в карман шлафрока. Извлекли несколько бумажных листков, сложенных вчетверо.
Джандиери помахал листками в воздухе, словно рассчитывая таким образом отряхнуть с бумаги печатный шрифт старенького «ремингтона»:
— Вот, господа. Статья репортера Вернета, Ивана Филлиповича, для «Южного Края», а после отказа — для «Губернских Ведомостей». В обоих случаях статью не пропустила цензура.
— Вернет? — переспросил отец Георгий. — Его статью вернула цензура?! Вы ничего не путаете, ваша светлость?
Ивана (точнее — Иоганна) Филлиповича Вернета в городе знали все. Швейцарец, выпускник Тюбингенского коллегиума, он готовил себя к пасторской должности, но в итоге стал вечным бездомным странником, гувернером и чтецом, педагогом и преподавателем языков, коих знал во множестве. Человек бесконечно эрудированный, поклонник Жан-Жака Руссо, на чужбине Вернет не переставал мечтать об одном: сделаться «сельским священником, обладателем чистого и светлого домика на пригорке близ рощи, мужем образованной, кроткой и благочестивой супруги».
Вместо этого он стал слободским репортером.
В городе Вернета уважали, беззлобно посмеиваясь над странностями: например, над привычкой купаться в одежде, затем развешивая мокрое платье на ветвях деревьев и дожидаясь в воде, пока оно не высохнет.
Преподобный владыка Иннокентий частенько сокрушался, что такой духовный талант пропадает втуне, распыляя себя на суетные репортажи.
— Нет, отец мой. Я ничего не путаю. Господин Вернет более трех месяцев назад подготовил цикл статей о природе взаимоотношений магов с их учениками. Он полагает...