Хорошо?
Шли мало.
Не на самом деле, потому что к месту вышли уж затемно, при свете бледного, чахоточного месяца, в пятнах болезненного румянца — просто тебе показалось, что и не шли-то вовсе.
Летели.
Откуда силы? откуда веселье? откуда эта странная торопливость?.. даже думать не хотелось. Что-то близилось к концу. Удача? беда? жизнь? Пустяки. Ты шутила, заигрывала с растерянным от нежданного счастья Тимохой, раскрутила обеих баб на водопад частушечной похабени, умело поддержав вторым голосом; сама спела два-три романса, из тех, что «пожесточе», для белошвеек — и все остались довольны.
Спросила про волков.
«Не волчьи места,» — равнодушно отозвался охотник, закидывая ружьишко подальше за спину.
Ладно. Только отчего ж тогда спина чешется? Не от клопов гостиничных — от ощущения чужого взгляда. Откуда желание оглянуться, и не просто так, а резко, или исподтишка, или еще как? — но увидеть, подглядеть? Бред, чушь! — Тимоха дурак, но лосятник бывалый, учуял бы, будь что неладно...
Он и учуял.
Уже на подходах, когда за кучугуром валежника, по левую руку от гряды мачтового сосняка, замаячила избенка-растопырка — Тимоха, приобнявший тебя-послушную за плечи, вдруг извернулся. Оборвал пустую болтовню на полуслове, гадюкой нырнул в кусты. Ты не остановилась. И правильно: вон, Марфа с дочкой идут, как будто так и положено... они идут, и ты с ними.
А надо, чтоб иначе поверили: они — с тобой.
Раз надо, значит, поверят.
— Ай! пусти, дяденька!.. пусти, шиш окаянны-ы-ый!
Визг, способный поднять мертвеца из могилы, был знакомый. И девка, которую минуту спустя лосятник выволок из кустов за ухо, тоже была знакомой.
Акулька Луковка, рябая юла.
— Ты что? ты на кой?! — без смысла орал Тимоха, пуще выкручивая нежное девичье ухо. — Ах ты, падина! Следила?!
— Я с вами-и-и!
— На кой, грю?!
— На твой! Девки с парнями на посиделках — меня гоню-ю-ют! Сами цалуются! зажимаются! в шепотки играют! а меня — в тычки-и-и! Малая, мол, рябая, на лице черти горох молотили! Я с вами!
— Да лета-то твои каковы, пустеха?!
— Шестнадцатый! Скоро уже!..
Лосятник замолчал. Отпустил ухо, зато подцепил костлявыми пальцами ворот драного кожушка.
Пригляделся.
— Ин ладно, — буркнул. — Там решат: куды...
Дура-Акулька не уловила в Тимохином голосе тайной угрозы. Запрыгала, заскакала.
— Пошли! ну, пошли!
Ты обогнала обеих баб и первой направилась к избе. Об Акульке не думалось. Не до того. Игра намечалась втемную, шулерской сдачи, и от лица, от голоса, от фарта случайного зависело больше, чем от лишних дум.
Ну что, Княгиня, заходим в избу?
Да.
Оно и в городе: полно тайных хаз, о каких всякий околоточный давно осведомлен, бывает, что и в гости захаживает, шкаликом безъакцизки побаловаться. Спросит такого следователь по особо важным:
— А правду говорят, Федотыч, что ты всех беглых по трущобам знаешь, знаешь да не арестовываешь?
— Правду, — ответит старик-околоточный. — Потому и двадцать лет на посту, а не в гробу!
Что с него взять — прав ведь!
Так и здесь: небось, полно народу, кто про сию заимку ведает, а зачни имать-допрашивать, любой ни сном, ни духом!
Народишко везде одинаков.
— ...ах, какие дуси! Эй, солдатик! — будешь моим цыпа-лялей? Ну хоть лафитом с лимонадиком угостишь?!
Жаргон барышни из двухрублевого, средней руки дома терпимости сработал без осечки. Даже тот, в солдатской шинели — даром что щуплый, а глаза-то атаманские, с прищуром — даже он снял руку с карабина. А громила со свиным, многажды ломаным носом, и вовсе окосел не от водки — от твоего явления. Видно, друг-солдатик в звании загадочного «цыпа-ляли», да еще лафит с лимонадиком, столь обычные в таежной глуши, произвели на громилу неизгладимое впечатление.
Вон, даже хрюкнул утробно — засмеялся, стало быть.
Только двое не обернулись к тебе. Не до того: играли на щелбаны в «чистку перышек». Две растопыренные пятерни лежали на столешнице, рядом с полупустыми бутылками и остатками харча; два ножа с умопомрачительной скоростью отбивали чечетку, вонзаясь в доски между пальцами. Быстрее! еще быстрее! вон и кровь показалась у одного, да что там кровь? — ерунда!
Быстрее!
И встали, как упали.
Разом.
— Ну, Петр, — сказал сукин сын, беглый-сидячий Друц, весело ероша отросшую на поселении шевелюру, насквозь пронизанную серебром нитей. — Ну, гусь сизый... Подставляй лобешник!
Длинный Петр сосредоточенно зализывал палец.
Даже когда три знатных щелбана сотрясли его лоб, оставив красный след — даже тогда не бросил сего важного занятия.
Лишь подтаял льдом в голубых лужицах глаз.
— Заходь, заходь, раскрасавица! — протянул солдатик, оглядев тебя с ног до головы. — Каким ветром?
— Это ты у Ермолай-купцовича спрашивай: каким? — сдала ты первую карту, рубашкой вверх. — Он тебе и разъяснит, с понятием...
Пройдя к столу, ты взяла ту кружку, что сама подвернулась под руку, до половины налила водкой. Кинула в глотку — да нет, не в глотку, в самую душу.
Вовремя оказалось.
— Это Княгиня, — будничным тоном, как само собой разумеющееся, сообщил Друц, подсовывая тебе миску с квашеной капустой.
— Княги-и-ня! — качнул головой солдатик: не то одобрил, не то задумался. — Которая в ключницы к Ермолаю?