Оставь... пустое.
Алые руны бегут по желтизне. Падают каплями крови, отворенной из жил; расплываются. Строка за строкой, и Федор Сохач, затаив дыхание, следит за таинственной вязью. Ему смертная охота спросить тебя: что там написано? — но он только прикусывает губу. Больно, до лопнувшей кожицы, нежной, скрывающей пунцовую мякоть. Он не спрашивает. А и спросил бы — так ты бы не ответила. Ибо сама не знаешь, и никогда не знала. Говорят, только Духу Закона, да еще св. Марте дано было понимать смысл этих знаков; а для всех остальных — отрезано.
Не в смысле дело.
— Кровью? — выдыхает в один звук Федор; и вновь ахает невидимая тебе девка, исходит тем всхлипом, что сладок и горек одновременно. — Кровью? подписывать, да?
Ты смеешься.
Кровью не надо. И чернилами не надо.
И вообще не надо — подписывать.
— Бери.
Он повинуется.
Что сейчас творится, что происходит с рябой Акулькой, когда Друц шепнул ей «Бери!» в унисон с тобой — этого ты тоже не знаешь, и знать не хочешь, потому что все-таки знаешь. Ведь корявая ладонь Федюньши тянется возле твоего плеча, берет пергамент и, повинуясь темному приказу, идущему из глубины страшной сказки без слов, начинает комкать желтизну в кулаке.
Сильнее!
Еще сильнее!
И вот: один кулак, и ничего снаружи.
Только вы; нагие, беззащитные, какими выходили в мир из материнского чрева.
Твоя рука накрывает кулак Сохача, вместе со спрятанным внутри пергаментом. Сожми пальцы, Княгиня! — сильнее! еще сильнее! Взялась?
Да, свистящим шепотом отвечаешь ты мне, единственному, имеющему сейчас власть над тобой и твоим новым крестником.
Да.
И я зажигаю перед вами огонь.
Рука в руке, и в руке Договор — давай!
Резкой судорогой всего тела ты посылаешь ваши руки в пламя. Говорят, когда крестник не успевает дернуться от ужаса, закаменев волей — это хорошая примета. Судьба благосклонна к тебе, Княгиня, к тебе и к этому парню, чья прошлая жизнь проста и размеренна... он не дернулся. Лишь всхрапнул по-лошадиному да превратился в камень, от кулака до груди. В твердый, несокрушимый гранит, пока плоть его горела в огне заедино с плотью твоей и с пергаментом, сотканным из молодой листвы безумия.
Ты ведь знаешь Закон, Княгиня? — до конца.
Держи.
Держись.
Я все вижу, девочка моя...
Ваши руки горят, каждым опаленным нервом моля о пощаде. Ваши тела сплавляются в сумасшедшем тигле, тела и Договор, не требующий подписи, ибо я не нуждаюсь в суетных заверениях или гарантиях. Я вообще ни в чем не нуждаюсь, в этом моя сила и моя кара за своеволие в делах творения... впрочем, забудь.
Гори.
Я чуть-чуть помогу тебе: видишь?
О да, ты видишь...
...удары била набатом плывут над спящим Кус-Кренделем. Отворяются ставни, распахиваются двери — первыми бегут бабы, простоволосые, расхристанные, на ходу браня последними словами визжащее потомство; следом тянутся непроспавшиеся мужики. Кое-кто выдергивает колья из первых подвернувшихся плетней: на всякий случай.
Некоторые с ружьями.
— Православные! — надрывается Ермолай Прокофьич, пока немой дворник продолжает терзать било. — Доколе! стерпим ли?!
И палец тычет зачем-то в перепуганного Тимоху-лосятника, сжавшегося в комок за купеческой спиной.
— Слыхали? Лихие людишки Филата Луковку ни за хрен песий зарезали! А старшую его, Акулину, снасильничали да в омут! убили девку! убили!
— И-и-и! — это Пелагея, Филатова женка.
И разом подхватили истошный вопль: сперва осиротевшие Луковки-безотцовщина, всем кагалом, а за ними любой, кто глотку по чужим страстям драть горазд.
— Православные! Нет сил!
А приказчик с немым уже тянут ящики с дорогой «монополькой», уже суют без счета в жадные руки...
— Имай вражин! бей в душу! Власти далеко, мы рядом!
Льется водка в глотки, рвутся колья из плетней, вот и за берданками побежали, кто сразу не спохватился... движется к окраине безликий зверь толпы.
— Факелы! пали факелы!..
Умен купец. Верно рассчитал. Раз сухим из воды вряд ли доведется, раз хитрый зачин кляпом в глотке обернулся, значит, топи лишних в той воде, закручивай половодьем! — опосля не разобраться, кто прав, кто виноват, кого за шиш убили, кого за большие деньги.
Повязан Кус-Крендель кровавой порукой.
— И-эх!..
Несется по лесу Дикая Охота.
Ближе.
Еще ближе.
Боль. Страшная, привычная. Надо спешить, после увиденного в пламени каждая минута на счету — а торопить боль нельзя. Запретно. Пока переплавится, пока сгорит все, чему гореть на роду написано, пока мука слезная силой сделается, сплавит тело с телом, душу с душой...
Ах, как больно-то!
И все-таки он не вытерпел, Федор Сохач. Мужики завсегда так... бабы — живучей. Дернулся без ума, одним ужасом телесным, шатнул камень мышц; потащил руку из огня Договорного. Чуть кулак не разжал — не кулак, уголь сизый, насквозь прокаленный! — чуть не разжал, да ты не дала, Княгиня. Вцепилась матерью в чадо единственное, что над бездной повисло; разжать не дала, но и не удержала.
Поползла Федькина ручища прочь.
Ан не освободилась.
Пошла вперехлест Друцева лапа с кулачком Акулькиным, в ней зажатым.
Тут-то ты их и увидела: голый ром-вожак, костистый, рослый, из тех коней, что и старыми борозды не портят — и девка не девка, девица не девица, тощая, кожа в пупырышках, а в глазах одно бьется: вытерплю!