Уставился на меня Вадюха, будто впервые углядел — и тоже кивает. Молча. Валяй, значит, графская дочь, на Десятку Червонную. Даже не спросил: почему такую карту выбрала?
Неужто знал?
Неужто его на Десятку гадать и надо?
Поглядите в хитрые раскосые глаза Вадюхи Сковородки. Поглядели? Ну и как? увидели:
...что-то.
Плещется. Вроде, море, как у Мишка-крестничка, без конца без краю. Лодка под косым парусом к горизонту уходит, чайки кричат... Или не море там плещется? Степь ковыльная волнами ходит, цветами пестрит, в небе ястреб кружит, а к горизонту вместо лодки — всадник на гнедом жеребце мчится.
Или... нет, не разобрать.
Только ширь — без конца, без краю...
Ладно, раскидываю карты. Колода-то у меня крапленая, Катариной подломанная, я картами только для виду туда-сюда елозила. Ромы научили: сули человеку добро с удачей — он тогда с деньгами веселей расстается.
Поначалу масть в масть шло: дом казенный у Вадюхи за спиной остался (оно и по правде так, вот ведь удачно выпало!), и дорога с другом верным на родину привела (это Мишок, что ли, «друг верный»?!)... Тут десятка крестовая и вывернулась гадюкой, будь она неладна! Я ее рукавом, рукавом, вбок — а Вадюха заметил.
Вернул, куда положено.
— Нет уж, — щекой дергает. — Говори, как есть, мне от тебя подарков не надо. Если расклад гнилой — хочу наперед знать. Ты говори, говори, Аза. Не бойся.
Ну, я и сказала.
Лучше б молчала!
— А ждет тебя, сокол ясный, беда близкая...
Карты сами ложились на стол, между тарелками, и слова тоже вылетали сами, осами из дупла, вылетали и жалили, жалили, жалили... насмерть.
— И твоя беда, и не твоя, по другу ударит, на тебе отзовется, для других эхом откликнется, свет белый не мил станет...
Да что ж это я ему сулю, дура несчастная?!!
Осеклась, рот захлопнула, чуть язык проклятый не откусила. Вот сейчас как разгневается Вадюха-Сковородка на болтовню мою паскудную... А он все не гневается. Все смотрит, вроде и не на меня — а СКВОЗЬ, будто Друца с Рашелькой у меня за спиной увидал; и такой меня страх взял, что холодом враз пробрало, мурашками вся покрылась.
Не заметила поначалу: когда хозяин дома на бок валиться стал.
Кулем крупяным.
Неужто тоже вина перепил, как Мишок?!
Мужик какой-то, из гостей, видать, в лад подумал. Подхватил за плечи, встряхнул:
— Ты чего, Вадюха? лишнего хватил?
А тот вдруг как задергается! ровно припадочный!
Посинел весь, пена изо рта, глаза белым-белы, безумные. Рычит волком в западне, бьется; гости из-за стола повыскакивали, кинулись на помощь, а у меня в голове одно гремит, погребальным колоколом:
«Ждет тебя, сокол ясный, беда близкая; и твоя беда, и не твоя, по другу ударит, на тебе отзовется, для других эхом откликнется...»
Хасиям!
Напророчила, дуреха!
И еще отчего-то Друц вспомнился. Как он медведиху уговаривал, а потом вот так же на земле дергался, пеной исходил, синий весь, глаза выпучил...
— Уходим, Аза! Быстро!
Даже карты забрать не успела. Катарина меня за локоть — и к воротам. Детей во дворе и след простыл, а за нами Лейла прочь спешит-торопится.
Позади вопль стоголосый:
— Сглазили, стервы! Держи их, сучек! Вот ужо ребра пересчитаем ведьмам!
И поверх — дикий, звериный рев:
— Не сметь! Пусть идут! То не их вина...
Очухался-таки Вадюха, спасибо ему!
Что ж это я тебе нагадала, сокол?!
По селу шли быстро, хотя и не бежали; то и дело оглядывались — не опомнятся ли грушевцы? Не погонятся ли? Сгоряча и наплевать на Вадюхины слова могут: такой случай ведьм-ромок проучить!
Однако, слава богу, пронесло. Не погнались.
Уже на околице Катарина обернулась ко мне:
— Как карты легли, Аза?
И не видела, а почуяла: пала тень на плетень!
— Да хотела как обычно — счастья, удачи, жену молодую, денег побольше... Сама знаешь, чего положено. Сперва так и падало — само, представляешь? А потом... потом десятка крестовая, черт бы ее побрал! Беда близкая. Я едва сказала — а он...
— Ой, глаз у тебя, Аза! Ой, глаз! У бабки моей, говорят, такой был!
Лейла рядом идет; губы кусает. Она-то, Лейла, из сэрвов, а сэрвы на гадание страсть злые: что надо, видят, и что не надо, тоже видят. Мне Друц рассказывал — он хоть сам из ловарей родом, да знает. Ревнует Лейла к моему глазу; по-доброму, чистой завистью, нет в ней зла.
А дети давно вперед убежали. Они-то первые и углядели.
Гляжу: назад, к нам несутся.
И галдят — ну точно глухари на токовище:
— Мертвяк! Джя, джя! Утопленник там!
Они по-ромски орут, только мне уж давно без разницы — по-каковски. Иногда даже самой дивно! А того удивительней: где тут утопиться-то можно, в степи?!
Небось, шавят, пострелята!
Глядь, за холмом — низинка, ручей плещется. Мы, когда сюда шли, не заметили. По берегу трава сочная, кусты ветки в воду свесили — и белеет там, меж кустами.
Сердце у меня зашлось, и ноги враз идти отказались. А потом сами туда, к ручью понесли.
Он там и лежал, Михаил-Мишок.
Вроде как спал. Вот только не спят люди лицом в воде.
Лежит, не шевелится; кудри буйные ручей полощет, гладит, последней лаской ласкает. Что ж ты так, Миша?! Протрезвился, значит?
Навсегда протрезвился.