Маг в законе - Страница 8


К оглавлению

8

Лишь пожмете плечами в удивлении:

— Я? С этой? Да что вы, господин хороший!

А хотите — заставлю свечи пылать багрянцем заката над рекой?

Хотите — с ума сведу?! петь кочетом заставлю?!

Хотите?!

«Хочу...» — еле слышно смеется кошмар, становясь кошмаром.

Холод. Лютый, февральский; барачный. И через всю залу, в отблесках и шепоте, идет он: полуполковник Джандиери, ловец, настигший дичь. Он идет неспеша, и вся твоя Сила, удесятереная Ленкой-Ферт в платье цвета слоновой кости, расшибается о призрачную броню «Варвара», жандарма из Е. И. В. особого облавного корпуса при Третьем Отделении.

Пусто.

Холодно.

Некому петь кочетом.

Гаснут свечи в твоих глазах, глупая Рашка... и «Орлов», знаменитый бриллиант хозяйки дома и устроительницы бала, сохранит прежних владельцев.

Не повезло.

— Вы танцуете, милая баронесса? — спрашивает жандарм, кланяясь.

Тишина.

Где скрипки? где фагот? гобои где?!

— Вы танцуете? Или вы просто наслаждаетесь искусством маэстро Бернулли? Или сердца привораживаете?!

— Слам тырбаню, фараон, — отвечаешь ты, чувствуя спиной дощатую ласку нар.

Господин полуполковник смеется — и вдруг идет вприсядку, выкрикивая странным, сиплым от пьянства баритоном:


— Эх, лешиха моя,
Миляшиха моя,
Косорыла, мохнорука,
Криволапенькая!

Пусто.

Холодно.

Ой, мамочка моя, как же холодно... не плачь, Княгиня, не надо...

Где люди? где вальс?


— Эх, паду-ка на льду,
Сам беду себе найду!..

Крик забивает тебе рот кляпом, и удушье приходит спасением.

* * *

— Эх, лешиха моя,
Миляшиха моя...

Села на топчане; с трудом перевела дух.

Сердце плясало... нет, не вальс — бешеную джигу, отдаваясь в мягких висках биением пульса.

— Эй, Сохачиха, дремуха старая! Дай-кося хоть полумерок водки! — взорвался снаружи (во дворе? за забором?!) знакомый баритон.

Лже-полуполковничий; и ты устыдилась своей радости — сон, все сон, греза-бред, и никакого неуязвимого жандарма Джандиери на сотни верст...

Приглушенное топотанье, звякает щеколда оконного ставня.

— Ночь на дворе, бабы-девки! Сгиньте, лупоглазые!

Это теткин бас.

Видать, вино хлебное тайком курит, вот и ходят к ней...

— Дай водки, дремуха! Душа горит! А к завтрему расчет сведем — кукан за стакан, мотыль за бутыль!

И хохот дюжины здоровых глоток.

— Федюньша! Возьми кол, погони неотвязных! Федюньша, слышь?!

Хохот усиливается, но в нем слышны нотки сомнения.

Смеяться? драться? уйти? без водки?!

— Фе-е-едюньша! — утробно передразнивает тетку невидимый заводила. — Пошто страшного своего на честных людей спускаешь, Сохачиха?! Лучше бы ссылочную к народу взашей выпихала! Люди сказывают: тоща, брита, давно не крыта! Давай сюда, мы покроем!

Ты накинула на плечи истрепавшийся платок.

Прикусила губу, морщась от боли.

Боль помогла.

Потому что — обезумела, Рашка?! — едва не подбила итоги жизни-пустышки. А как славно было бы: выйти молча на крыльцо, и отдать последнее. Так, чтоб на карачках, изрезав колени коркой наста, поползли бы навстречу, чтоб завыли шелудивыми псами, с ужасом воззрясь на бледную луну; чтоб тени обступили со всех сторон, видясь тем диким, чего боялись кус-крендельчанские гуляки еще в детстве бесштанном, когда страхи жили под каждой лавкой... чтоб ноги целовали — да что там ноги, следы в снегу от ног босых! — моля простить, и не в силах выхаркнуть слова из сведенных судорогой губ.

Ах, славно!

Но потом — смерть.

Потому что одна.

Потому что давно.

Потому что маг в законе, а Закон неумолим.

Потому что... громыхнуло в сенях, совсем рядом; скрипнула дверь.

— Братцы! Крещеные, лешак выбрел!

— Бей страшного!

— В колья!

И тихое, но почему-то слышней воплей, знакомое:

— А-а...

Хруст.

Матерная брань.

Тупые удары.

— Крень! Кренюшка! Братцы, страшной Креня боем зашиб!

— Ах ты!..

— Бегим!

И тут, под топот многих ног, под снежный визг, под удаляющиеся вопли и лай собак ты заснула — слаще, чем под материнскую колыбельную.

Чтобы проснуться, как тебе показалось, через мгновение.

Тишина.

Беззвучие; лишь брешет одинокая пустолайка где-то на самой окраине, да дядька-мороз, безрукий резчик, похрустывает на окнах новым узором.

Ужасно хотелось на двор, по нужде.

С сожалением покинув нагретое кубло, в которое превратился топчан, щедро застеленный всяким лопотьем, ты вышла в сени. Оправила армяк на плечах; закуталась поплотней. Из горенки доносился храп — это Сохачиха. Выводит переливы, подсвистывает носом, прихрюкивает тоном ниже — вальс мсье Огюста Бернулли, раз-два-три, потому что скрипки... и гобой... и шелест, шуршание шелка — чш-ш-ш, не мешайте...

Парень спал молча, если и вовсе не убрел куда-то восвояси, в темень и холод.

С такого станется.

Дверь, крыльцо; ледяные перила обжигают ладонь мимолетной лаской — шаркают бродни, холод норовит забраться под овчину, и с неба, разогнав жирное стадо туч, с любопытством смотрят крупные, едва ли не южные звезды.

8