Утро.
Вот ежели б заткнулись они все, или стеной меня от них огородили... Чу! Что за диво?! Я ли на ухо тугой стала?! табор ли сгинул пропадом?!
Оглянулась. Да нет, на месте табор, куда ему деться: вон и над костром дымок вьется, и парни рты по-рыбьи разевают, и кузнец на леща копченого похож — только гвалт ихний как корова языком слизала.
Это у меня дядька Друц за левым плечом встал, грозит кулаком и Катарине-песеннице, и ромам кучерявым, и коням. А Рашелька за правым — та поодаль, кузнецу показывает: тише, мол! Они все и не видят, чего я вижу, и не слышат, и кулак Друцев им вроде как не указ — только и я теперь их тоже не слышу. А почему? а потому, что Друц все-все словечки, все звуки-грюки, какие есть, в ладошку собирает, Княгине передает. Чтоб за щеку спрятала — точь-в-точь я, когда в детстве, под Муть-Оврагами, красивый камешек отыскивала.
Стою по колени в тишине! по пояс! с головой накрыло!
А из шатра зато баронской скороговорочкой:
— ...тянешь, Дуфуня. Время-то идет, время птицей летит! Большие бега через две недели — а жеребец и по сей день в конюшне хозяйской. Нехорошо. Заказчик волнуется. Человека вот прислал. Велел поторопиться.
— Ты те конюшни видел, Чямба?
Голос у дядьки Друца угрюмый, хмурый. Не голос, терка наждачная. Видать, с бароном толковать — это ему не за плечом девкиным торчать, мерещиться.
— Нет, Дуфуня. Кабы видел, сам бы свел. Тебя бы не спросил.
— А я видел. Не на всякой буцыгарне такая охрана. Псы! Что люди, что собаки. Небось, понимают: коня свести захотят! — вот и стерегут. Ай, хорошо стерегут, по-умному! Птица не пролетит, мышь не проскочит...
— Так ты что, морэ, отказаться вздумал?! — вопрос Чямбы обжигает ударом кнута.
— Когда это я отказывался, слово давши? Было такое, Чямба? Видел ты? слышал? сорока на хвосте приносила?!
— Не было, Дуфуня.
— И не будет. Я на полдороге никогда ни с коня, ни с игры, ни с дела не соскакивал! И сейчас не соскочу.
Да ведь это он никак коня свести собрался! Да еще какого-то особенного! Ну, пусть только попробует меня с собой не взять! Надоело уж по дворам с ромками бродить, глядеть, как те ветошников облапошивают.
Хочу в конокрады!
— Не осталось времени, Дуфуня! Совсем не осталось!
— Это заказчик так говорит — не ты. Верно? Верно. Передай ему: пусть зря не хипешится. Сделаю в срок. Мышь не проскочит, птица не пролетит — а ром-лошадник змеей проскользнет, найдет лазейку. Только чтоб ту лазейку отыскать, время потребно.
— Сколько, Дуфуня?
— Дня три-четыре. Может, пять.
— Ладно. Передам. Прямо сейчас Яшку и пошлю. Но и ты, морэ, смотри у меня...
— Смотрю, Чямба! Ай, хорошо смотрю у тебя, в три глаза! И сдается мне, уши у баронского шатра выросли!
Ой! Учуял! Силой колдовской, не иначе!
Мне бы вскочить, да ходу — а ноги к земле приросли: ни встать, ни убежать. Разве что заорать — так пока, вроде, ни к чему. Сижу сиднем, как дура, перед шатром, молчу рыбой-акулькой и жду, пока Друц выйдет и ухи мне драть начнет.
А ведь начнет!
Или простит?
Отчего-то сразу сон давешний вспомнился. Ой, а стыдный сон-то! Как вспомню, так вздрогну. И кровь в лицо бросается, аж жарко.
Негоже такие сны девкам видеть.
Снилось пустое: лежу я в шатре, сплю. Голая; без сорочки. Соплю в две дырки, и вдруг чую: не одна я под одеялом! Кто-то рядом примостился! Да не просто рядом — опомниться не успела, а он обниматься лезет. К себе прижал, тесно-тесно — не вырваться! Я было орать собралась, рот раззявила, да увидала: дядька Друц это. Вот ведь старый греховодник! вот ведь! вот!.. Хотела я его словами пристыдить, хотела погнать взашей из-под одеяла — лучше б магии учил, чем в постель лазать, кобель старый! — только молчу я, не бранюсь, не ору, и не отбиваюсь даже. А он уж совсем на меня вскарабкался, весь потный, горячий; распоследней дуре ясно — зачем. И мне ясно. Боязно мне, страшно, озноб бьет — и жар в одночасье; и оттолкнуть хочу, убежать — да не бежится девке от судьбы.
«А, ладно! будь что будет!» — думаю я во сне. А Друц словно почуял те мысли — опомниться не успела, а он уже и на мне, и во мне, и вокруг-везде! И больно, и сладко, и стыдно, и хочется, чтоб всегда так было... Теперь и различить-то не могу: где он, где я, где доля моя?! Размякла вся, ровно воск, а он из воска того куклу лепит: хоть снаружи, хоть изнутри.
Зачем лепит?
Зачем кукла?
А хоть бы ни за чем, мне-то деваться некуда! Я и не деваюсь. Мне другое дивно: вроде как двоиться я стала. Я же лежу, воском плавлюсь — и я же мужиком сверху навалилась, тискаю, леплю, под себя перекраиваю.
Под себя?!
Некогда мне думы думать: не одни мы с Друцем в шатре! Одеяло разом шире моря стало, глядь — тут и Федюньша с Рашелькой! Вот бесстыжие! сами едва разлепились, а уже к нам полезли! Батюшки-матушки, я кричу сгоряча, а крик томным стоном выходит... Даже вспоминать стыдно!
Вот и думаю теперь: не дядька Друц ли сон этот на меня наслал, силою мажьей? Намекает, дескать, подкатывается? Сперва снами девичью честь погубит — а там и наяву заявится! Чтоб не различила: где сон-морок, где явь всамделишная?! И что тогда?
А ничего! Вот сейчас и погляжу! Если станет мне ухи крутить, за то, что подслушивала — значит, недосуг ему к Акульке подъезжать! Это мне самой, дуре, приснилось! А ежели не станет, простит... Или нарочно крутить примется, чтоб не догадалась раньше времени?!