Свернули.
В скалы.
Бабы обе упали, как подкошенные — в песок-щебень, будто на ковер шемаханский. Задыхаются, груди под одежонкой камаринскую пляшут. Слыхал Федор, что бабы — они мужиков куда двужильней! слыхал, а не верил. И посейчас не верится. Вон, Княгиня совсем старая сделалась, щеки запали, под глазами тени синячищами; и Акулька болбочет-захлебывается, про змеев каких-то дурацких, с крыльями.
Со змеями Федор не якшался, а вот как на ядре пушечном из Балаклавы летел, от Валерьяныч-доктора, от чертовок дохлых, что с вилами-тройчатками за гостями гонялись, все норовили в котел смоляной загнать...
Это помнил.
Даже жалко Акульку стало: совсем помешалась деваха, от страху-то.
— Ну ты чего? — присел рядом, тронул горячую, мокрую щеку. — Ты, знаешь... ты давай, бросай рюмзить...
А она лицом в ладонь парню вжалась, замерла.
И не дышит.
Самому б прилечь, отдохнуть, так боязно: заберешь руку, опять Акулька бредить зачнет. Ладно, пусть ее.
Держи.
После чужих рук, каменных, своя вдвое милей покажется.
Друц дальше ушел, в распадок. Коней вываживает: слышно, как они топочут, храпят, а ром им песню поет: «Тэ явэн бы, тэ явэн бы, мандэ е кырылия...». Про крылья песня. Чтоб не запалились, после эдакой скачки, да с двойным грузом на горбу! Кони не люди, их куда жальче.
Над головой можжевельник прямо на камне распластался. Дерево, не дерево — стволик чахлый, богом изуродованный, весь в узлах. Тень от можжевельника реденькая, елозит в ногах, трется.
Жарко ей, тени.
— Ты прости меня, Феденька...
Сперва показалось: ослышался.
— Ладно?
— За что, Рашеля?
— За глупость мою. За грубость. Надо было тебя еще там, в баркасе, выслушать. Зря я тебя обидела...
Сидит Федор на карачках — смехота! Одна баба прощения просит, другая девка в ладонь жмется. Рисуй картину, вставляй в рамку — на торгах мамзельки-фифочки большие деньги дадут! Чистое томление чувств!..
Впервые в жизни парень сам над собой смеется, сам себя подначивает. Впервые у парня ком в горле, да такой, что и злым смехом не протолкнешь.
Все у парня впервые.
Есть парню, ради кого сдохнуть.
Есть парню, ради кого жить.
— Слышь, Рашеля, — спросил, чтоб не молчать, — а чего они...
— Кто «они», Феденька?
— Ну, не они. Вы; вы все. Когда из божьей коровки жандарм-унтер приключился. А вы все заладили хором: «Быть не может! быть не может!..» Чего тут не может? В самую точку: вы... мы — мажье семя, а облавники — они люди государственные! Им нас и так по-всякому изводить надо: острогами, каторгой...
Подумал.
Подытожил:
— Вот они и изводят. По-всякому.
«Е поера, мэ взлетал бы...» — это Друц поет-ходит.
— Ничего-то ты не понимаешь, мил-дружок Феденька, — это Рашеля со вздохом. — Рано тебе понимать. У каждого в этой жизни свой Закон: у мага-острожника, у жандарма облавного, у епархиального обер-старца. У молочницы-булочницы. У генерал-губернатора.
— У нищего на базаре?
— И у нищего. Просто не каждый об этом знает. Только еще в Ветхом Завете сказано: незнание Закона не освобождает от ответственности. Правда, другими словами сказано... а, какая разница! Ты пойми, Феденька: ежели б меня в Хенинге не с поличным взяли, да на суде доказательствами не приперли к стеночке, да адвоката бы лишили, да приговор не по закону вынесли, все чин чинарем...
— И что? что тогда?!
Даже дышать забыл; а Акулька — та наоборот, задышала.
Жарко, щекотно.
— Ничего, Феденька. Я б тогда прямо из суда пешком ушла, во всей силе и красе. Потому что ни один обер-старец такого приговора не завизировал бы. А без его визы, без «Сим удостоверяю, ныне, присно и до окончания назначенного срока, аминь!»... Я тогда при своих остаюсь, милый ты мой! А если Княгиня при своих — кто ее остановит?!
— А эти... «Варвары»?
— И «Варвары» мне не указ, если суд липовый, и приговор подставной. Они ведь, облавники, с малолетства учены: строго по Уложению о Наказаниях. У них даже не Закон во главе — Буква Закона! Оттого и закрыты от нас они наглухо, что на мажий Закон у «Варваров» свой есть — государственный. В крови у них это... в крови, в мозгу, в сердце тавром выжжено! Не бывало раньше, чтоб облавной жандарм творил противоправные деяния! И если следствие честно докажет, а суд честно приговорит, и напоследок обер-старец визу поставит — тут-то и мне честно сидеть до конца срока! Не уйти...
— А нас, нас тайно кончать по закоулкам! — это как? Это не противные деяния? нет?!
— Противоправные, Феденька. Противоправные. Они это и есть. Потому, наверное, и смогли мы опознать унтера над Деметриной крестницей. Иначе все глаза проглядели бы...
Вспомнилось парню опять: «Циклоп велел: только когда безглазая. Иначе, сам понимаешь...» Странно: если жандарм знает, что он мага отследит, а вот магу жандарма ни за что не отследить-увидеть — почему «безглазая»?! Чтоб трупарь не поднял, а труп не доложил: кто, мол, зачем! видела своими...
Или бывает, когда и маг облавника выследить может?
Выходит, бывает.
Только не твоего это ума дело, Федор. Правильно Друц на тебя окрысился — не твоего.
Ума.
Дело.
Только и удалось спросить:
— Рашеля... слышь, Рашеля, а что ты Тузихе напоследок сделала? Еще кричала: должок, мол, возвращаю... Возвратила?