Правильный.
И отмашку Федотыча тоже проморгал. Пришлось вахмистру окликнуть тебя: эй, рупь-за-два!.. лишь тогда очнулся. В седло взлетел по-молодому, разом оставляя на грешной земле все тревоги-печали — конь! ты! небо! ну, и еще где-то там, далеко внизу — бубен, в который бьют копыта.
Ветер шибает в лицо свежестью прохлады, щемящей полынью осени; и последней, невозможной свободой.
Серая вата неба — в клочья.
Земля под копытами — безумной каруселью, кровавым золотом осенних листьев, вздыбленных ветром.
Ай, мама, мчусь по небу, рассыпаю звезды-искры!.. ай, по небу, ай, по жизни, жизнь промчится — ай, по пеклу!.. Нет коня Гнедича, нет Дуфуньки-рома — дивный китоврас из сказки, вдрабадан пьяный волей-волюшкой, баламутит землю с небом; хмель этот кружит голову не только тебе, но и стене живых мундиров — стоят! рты пораскрывали! едят глазами живой смерч! Сказку им не увидеть, на другое натасканы, слепы к сказкам, но что видят, того мундирам достаточно... Угомонись, Валет Пиковый! Не финти сверх меры! Пусть мальцы видят свой завтрашний день, нужное, к чему сами стремиться должны; пусть научиться захотят — а не опустят потерянно руки: «Ну, ТАК я никогда не сумею!..»
Угомонился.
Урезонил себя.
Подавился финтом; надел на свободу уздечку.
Все правильно сделал, как и положено человеку казенному, а не лошаднику гулящему, у кого один ветер в башке свищет. Федотыч кивает одобрительно: молодец, значит!
Молодец так молодец. Вот только отчего тошно молодцу? Будто сам себя влет сбил, заарканил, взнуздал...
Ай, мама!.. сквознячком от господ облав-юнкеров потянуло. Заныло в крестце; хрустнули суставы. Каторга в душе плеснула, обдала зябким воспоминанием. А двое из первой шеренги с ноги на ногу переступили. Конопатый правофланговый за живот волей-неволей ухватился — брюхо пучит, что ли? вот незадача! — а рядом у красавчика, у дамского угодника, щеку нервным тиком дернуло.
Ноздрями оба трепещут; глазами вокруг себя шарят, будто видели тень шалую, невозможную, да учуять-разглядеть опоздали — чью?!
Зато друг-Федотыч все, что ему надо, разглядел.
Взял, рупь-за-два, на заметку.
Быть парням «нюхачами».
— ...быстро ты сегодня, Иваныч. Выдохся, а?
— Да просили тут не увлекаться, — кривая ухмылка в ответ. — Вспомнить бы: кто просил? А, Федотыч?..
— Спасибо, Иваныч. Уважил. Не горюй, на твой век что коней, что парней... Гляди, никак из училища скачет кто?!
— Конюшенного смотрителя Вишневского к господину полковнику! Велено прибыть без промедления!
Неужто гроза изволила пасть на голову? Из-за подпруги ослабшей? из-за смеха облав-юнкерского?! из-за финта шалопайского?! Чарку б водки сейчас, да нельзя. Правильный ты отныне человек. Выдержанный.
В дубовых бочках.
Помнишь, Дуфунька: три с лишним года назад обещал ты в Крыму жеребца свести. Подряжался, говорил: «Мое слово — железо». Хвалился: «Когда это я хоть с коня, хоть с дела соскакивал?!» Ржавым железо вышло, соскочил ты с дела; в негласные сотрудники, в правильные люди подался.
Знать бы еще: отчего по сей день дура-совесть мучит?.. хоть бери, садись на поезд, езжай тайком в этот распроклятый Крым, своди жеребца... дурость?!
Да, конечно... дурость.
Проехали.
— Желаю здравствовать вашей бдительности! Вот, явился по вашему...
— Являются бесы схимникам! А в кабинет начальника училища прибывают... Впрочем, ты, Ефрем, человек штатский, тебе простительно. Заходи.
Садиться не предложил. Ладно, мы люди не гордые...
Господин полковник были явно не в духе. За три года жизни в качестве «негласного сотрудника» ты научился различать едва уловимые оттенки настроений «Варваров» и князя Джандиери в частности. Но чем дальше, тем чаще задумывался: ты ли, Друц, приглядчивей стал? князь ли броне своей ржаветь дозволяет?!
Опасные мысли.
Себе цену поднимешь, Циклопову уронишь — тут тебе, Дуфунька, и песня сложится: ходи, чалый, ходи полем, умер твой хозяин...
— Сговорились вы, что ли?..
Джандиери встал у окна. Растирая щепотью лоб, уставился вниз.
Видя лишь широкую спину на фоне светлого проема, ты и так знал, куда смотрит князь. На Княгиню, в ожидании мужа беседующую с желтым азийцем. И почему смотрит, тоже знал. Еще когда шел сюда, через второй плац, приметил: финтом в воздухе пахнет. Мелким, шутейным. Вот сейчас и получишь ты, морэ, сразу за два несанкционированных «эфира» — за свой и Рашкин.
А, рупь-за-два, где наша не пропадала?
Джандиери обернулся, в последний раз тронул лоб. Странное ощущение пронзило тебя навылет: будто не облав-полковник пред тобой стоит. Будто голый он, и сотворить с ним все, что ромской душеньке угодно — плюнуть и растереть! Раньше любой облавник тебе медным всадником виделся, исполином-големом; руки опускались, тварью себя дрожащей чувствовал пред ними, не человеком, не магом в законе. Вроде как со стеклянным пестиком вышел гору рушить. В училище, и то — пока привык от облав-юнкеров не шарахаться дурным жеребчиком... Маленькие они, зеленые, недозрелые, а все равно: медные всаднички, големчики-исполинчики, особенно выпускники.
Там, в Севастополе, когда с ножом на князя шел — не победы, смерти искал. Оттого втрое удивительней чуять: ты человек, Друц-ром, но и он человек, Шалва Джандиери, а значит, если прямо сейчас, от дверей, сделать шаг навстречу...