Маг в законе - Страница 212


К оглавлению

212

Дважды за сегодняшний безумный день (день? ночь?! сутки прочь!..) он прыгал со второго этажа в сад. Второй раз получился куда неудачней первого: приземлившись на перила веранды, Федька соскользнул, больно ударившись боком сперва о сами перила, а потом и о землю. Плевать! неважно! на коленях, на четвереньках, по-собачьи он кинулся вперед, туда, где рычал дог, орал мальчишка и плакала кровью раненая Княгиня.

Они успели одновременно: Федор Сохач и полковник Джандиери.

Двое.

Успели.

— В дом! неси ее в дом! — и уже, вслед, когда Федька, хрипло вскрикнув от дикой рези в боку, подхватил женщину на руки:

— Головой ответишь! головой!..

Княгиня на руках была легче пушинки. «Мама! словно маму!..» — вспыхнуло фейерверком и сразу погасло, сменившись угарным, душным шепотком проклятого Духа Закона: «Словно себя! себя самого! себя несешь, мальчик!..» За спиной охнули ворота, сдержав первый натиск и сдаваясь под вторым; надрывно лязгнула цепь, вторя воплю засова; брошенный вдогон камень растерянно просвистел у виска, затем горсть глиняных окатышей ударила в спину. «Пусти! — жарко всхлипнула Княгиня, дергаясь попавшей на крючок рыбой. — Пусти! я сама!..»; Федор еще плотнее охватил ее руками, не позволяя вырваться, взбежал на веранду, и там Княгиня все-таки вырвалась.

Упала на колени, ладонью зажимая рассеченную щеку.

Пальцы женщины шевелились багровыми червями.

— Братец-князь! — взвился над ревом толпы фальцет юродивого. — Братец-князь!.. а-а! братец, не обижай, не трожь свет-Прокопьюшку!.. а-а!..

Крик смялся, захлебнулся, превращаясь в невнятное, смешное бульканье.

— Блаженного! блаженного убили! люди, да шо ж мы?!

— Черт кавказский!

— Душегубец!

— Н-на!

— Ондрейка! люди, он Ондрейку посек! людоньки!

— Бей сатану!

Федор еще успел поймать прощальный взгляд Джандиери, брошенный князем через плечо, сразу после того, как шашка, еще мокрая от крови юрода, с хрустом разрубила конопатого Ондрейку от ключицы до пояса. Поймать взгляд, как ловят монетку, предназначенную не тебе, задохнуться от чужого страха, чужой печали и чужой, но такой своей, нежности, за которыми, словно за весенними, цветущими кустами, пряталась в траве скользкая гадюка безумия — чтобы не выдержать, отвернуться, слыша истошный крик Княгини:

— Шалва-а-а!

А затем полковник Шалва Джандиери начал убивать по-настоящему.

* * *

...Федька, почему ты не там?! Не в свалке?! почему?

Ты ведь большой! сильный! ты — кулачный боец, тебе здесь не место; наконец, ты просто мужчина, защищающий своих... И почему остановился на бегу, на полпути от флигеля к драке, Сенька-Крест? — бывший «фортач», гибкий, как ласка, и хищный, как ласка; остановился, замер, мелко крестясь и сам не замечая, что пятится назад... Ну ладно, Федор. Оставим. Лучше я тебе немножко помогу, самую малость, чуть-чуть: Княгиня снова начала падать, и тебе пришлось подхватывать ее на руки, пачкаясь уже подсыхающей кровью, разрываясь между приказом нести ее в дом и желанием быть там, где Циклоп творил страшное.

Вот-вот. Ты лучше не думай об этом. Я ведь знаю, почему ты не там, а здесь. Да ты и сам это знаешь, не хуже меня.

Потому что тебе страшно.

Не за себя, нет.


...Я топтал точило один, и из народов никого не было со мною!.. А в юбок мельканьи, в руках смуглых, заломленных, в дрожи женских плеч, в песне, в визге, в топоте бешеном, в «Пятом Вавилонском» столпотворении — жандармский ротмистр пляшет...


...сухой треск револьвера. Будто тяжелый зверь прыгнул, играясь, на груду валежника. Сизый дым пытается взмыть вверх, из людского месива к небу; он притворяется сигарным, этот чудной дым, но ему никто не верит, и вместо неба семи струйкам семью червями приходится въедаться в человеческую плоть. Разряженный, револьвер остается в левой руке — тускло блестящим кастетом, короткими тычками мозжа носы, скулы, мягкие виски, за которыми, в адской глубине, пульсирует извечное: «Бей черта!», сорвавшееся наконец с цепи.

Тяжелая адыгская шашка, подарок Шамиля Абуталибова, начальника тифлисского училища, бывшему облав-юнкеру Шалве Джандиери, живет своей ослепительной жизнью.

Жизнью, смысл которой — смерть.

Под множеством ног жалобно, тоскливо звенят вериги Прокопия-юрода. Само тело карлы давно растоптано в грязную слизь, и кажется: слизь эта еще дергается, силится встать на короткие ноги, булькает трясинными пузырями:

— Братец-князь!.. братец!.. не на...

Не слышит братец-князь.

Ничего он сейчас не слышит, не видит, не понимает.

Правы люди: черт ему сейчас братец.

И рядом, потомок аланских боевых псов, умевших нападать молча и убивать молча, бьется ожившая статуя из мрамора по кличке Трисмегист.


...и я топтал их во гневе Моем и попирал их в ярости Моей!.. Звенят мониста. Визжит паркет под каблуками. Ошалели гитары; не поют — волками воют.

Пляшет ротмистр...


Нет Джандиери забвения; нет покоя.

Нет толпе ходу дальше, сколько б их там ни шло. Вертится кровавая карусель. Вот уже ржавый зубец вил пропахал борозду вдоль бедра. Вот уже обух топора вскользь опустился на плечо. Вот уже чей-то кулак (грязный! ох, и грязный!..) съездил по уху — и покатился диким кукишем толпе под ноги. Топчутся люди по кулаку. Разжимают скрюченные пальцы подошвами. Спотыкаются. Воет бескулачный батька Василя-подпаска; волком в капкане воет на луну, на кругляш медный, смертный. Примерещилось? откуда утром луна? откуда?! — а ему, бедолаге, без разницы.

212